Ночной переход
Не помню ни улицы, ни района,
ни ангелов, молча летящих прочь,
а к горлу сгоревшего микрофона
уже вовсю подступает ночь.
Ко мне (часть публики откололась,
пока солировал крысолов)
доплыл ее чернокожий голос,
не растеряв по дороге слов.
Глухая штора едва шевелится,
на белом свете стоит туман,
поет чуть слышно моя волшебница
чужих, но не очень далеких стран:
«Отсюда до черного небосвода,
с правильной химией в рюкзаке,
всего лишь два ночных перехода
по заблудившейся здесь реке.
Поймаешь волну, и выносит сразу
на берег, безжалостный и крутой,
где прошлое пахнет травой и джазом,
а чувство вины – дождевой водой.
Там будет водка из волчьих ягод
и спирта технического ожог,
и наши тени на камни лягут,
а мы с тобой дальше пойдем, дружок».
С утра, игнорируя боль в затылке,
придется отчалить, пока светло,
прочесть телеграмму твою в бутылке,
речным рукавом протерев стекло,
потом берега по местам расставить,
а эхо взорванного моста
клубами дыма заполнит память,
поскольку память моя пуста.
Она еще вспыхивает, как Nikon,
но если я попрошу – солги,
что мир открыт, словно чья-то книга,
внезапно вышедшая в ОГИ.
От этой ночи, такой короткой,
привкус останется ледяной,
но ясный полдень моторной лодкой
взлетает над огненной тишиной.
И нам с тобой, безусловно, светит
очередной поворот земли,
а за него, как всегда, в ответе
твои коктейли и корабли,
твои одиночество и свобода,
но надо еще пережить суметь
какиx-то два ночных перехода,
переплывая из жизни в смерть.
Блюз долгого перекура
Где-то на Южном фронте оттепель, как всегда.
А у меня на сердце холодно – как всегда.
Дым выдыхают медленно далекие города.
Планета решила на бок на полном ходу прилечь,
она так устала, что ей бы на пару суток прилечь,
спецовку дождя и снега снимая с широких плеч.
Время сошло с конвейера, отбившись совсем от рук.
Время вчера на меня работало – но вот, отбилось от рук.
Мы вырубим электричество, чтоб замерло всё вокруг.
И будет земля молчать, что бы я ни сказал.
Земля опять отмолчится, что бы я ни сказал.
Морщины ее живописны, как Беломорканал.
Вспыхните зажигалками – в топку остаток дня.
Перекурите, щедрые, хоть до исхода дня.
Разбитые батальоны просят у вас огня.
Милая, как невесел снега ночной полет.
Трубы горят на взлетной – не отменен полет,
только в стакане с топливом никак не растает лед.
Вот бы на север уехать в вагоне полупустом.
Обнимешь меня, прощаясь, в вагоне полупустом –
словно река, мелькнувшая под разводным мостом,
и вспомнишь, как отступали убойные холода,
как к выходным вернулись отступившие холода,
антрацитовый вторник, пепельная среда.
Железнодорожная элегия
Почти проснулась, повела плечами
сквозь сон невыносимой глубины,
и скорый поезд медленно причалил
на Петроградской стороне Луны.
Во сне ты едешь на тобой забытый,
от слез не просыхающий вокзал,
не зная, что нормальный ход событий
в который раз от поезда отстал.
Пока плацкарт тушил окурки в шпротах
и дождь смывал следы транзитных виз,
на вовсе незнакомых нам широтах
мой облик человеческий завис.
Сознания на гаснущем экране
померкла надпись ПОПРОСИТЬ ОГНЯ.
В отцепленном вагоне-ресторане
земля и небо смотрят на меня.
Там хорошо, но мне туда не надо,
пусть снова в этой жизни небольшой,
составив фоторобот листопада,
всё та же осень встанет над душой,
всё тот же день по тормозам ударит –
ты вспомнишь водоемы в несезон,
пустые кассы, музыку в футляре
и мелочи прощальный перезвон,
как будто такова цена вопроса,
что, в нашей не участвуя судьбе,
дорога молча ляжет под колеса,
до смерти стосковавшись по тебе.
Вот что погубило Дилана Томаса
…меня ждут в «Белой лошади» и в «Ливерпуле»…
Андрей Тозик
До сих пор невозможные речи твои
обжигают язык, аква вита.
И, шатаясь от слов, мы в обнимку стоим,
в беспорядке стоим алфавитном.
Полукруглые скобки в осеннем дворе
уцелели едва при пожаре,
и одни запятые, кавычки, тире
ждут меня в переполненном баре.
Двоеточию чёрные очи зальёт
потемневший от времени «Гиннесс» -
это автор надолго попал в переплёт,
но сценарий из пламени вынес.
И пока циркулирует вечный покой
в наших снах наравне с алкоголем,
журавли проплывают бегущей строкой
над горячим от вереска полем.
Мне хотелось запомнить, как здесь и сейчас
наших дней безвоздушная проза
равнодушно приносит последний заказ
умирающим от передоза.
На решающий выбор напитков и блюд
мы потратили жизнь, не заметив,
что за весь персонал отдувается тут
полоумный серебряный ветер.
Прошлогодней листвой получив за труды,
промелькнув, как двойная сплошная,
он с шекспировой бурей в стакане воды
нашу кровь никогда не смешает -
только пепел империй смахнёт со стола,
и, на кухне попав под раздачу,
навсегда замолчит, потому что слова
ничего уже больше не значат.
Дивизия радости
Мы были раной сквозной, мы были улыбкой хмурой,
мы приезжали домой ради подруг белокурых,
но встретив тебя, я заметил – вот уж который день
стучит в моем сердце пепел сожженных мной деревень.
Я из последних сил звал тебя – ахтунг, бэби.
Голос твой сладкий плыл в расово чистом небе,
и обреченно, что ли, проваливалась земля
в глубокие, словно штольни, ночи из хрусталя.
Кто знает, в каком вообще салоне была набита
на смуглом твоем плече эта звезда давида,
днем ли, вечером тусклым, утром ли золотым
ты стала немецкой музыкой и превратилась в дым?
Мелодию улови, чтоб в недешевых клубах
взрывная волна любви нас била о стенки, глупых,
чтоб ночью, жонглируя эхом цепей, диктатур, систем,
Dj Stalingrad подъехал – и развезло б совсем.
У городских ворот, где снег до сих пор обоссан,
будет лежать мой взвод в мундирах от хьюгобосса,
будет закат огромен, холод неповторим,
но море разбавят кровью, и оживет гольфстрим.
Слушая хриплый вой лучших радиостанций,
поговорим с тобой – лишь бы не потеряться
там, где не плачет ветер о перемене мест.
Где никому не светит южный железный крест.
На независимость Украины
(римейк)
…Майдан победил у тебя на глазах, а ты остался таким же, как был.
Елена Георгиевская
Дорогой россиянин, битву у гастронома
ты проиграл заранее, не выходя из комы.
Поздно глаза заливать, колотить витрины –
нет у тебя ни родины, ни тем более Украины.
Ты не стоял неделями на ледяном Майдане,
а разлагался заживо, корни пустив в диване,
олимпиадой тешил рецепторы недалекие,
снегом ее искусственным горло забив и легкие.
Тебе твои паханы по самое сердце вдули,
которое ты ни разу не подставлял под пули.
В сны твои не ломились кубометры огня и дыма –
что ж, ковыряй своей вилкой червивую мякоть Крыма.
Льется с экрана мед, только тебе не сладко –
двинула по зубам тебе киевская брусчатка
там, где над зимней площадью, над баром и магазином,
круглые сутки горело солнце в парах бензина.
А ведь когда-то ты был битником и бродягой,
ангелом-разнорабочим с неупиваемой флягой,
срать бы не сел в одном поле с хозяевами домена,
поверившими, что им море Черное по колено.
Ну, а теперь, будучи вдвое старше,
ты рукоплещешь пехоте родной на марше.
Вечный студент, онанирующий в потемках,
что ты оставишь возлюбленным и потомкам?
…Всё это я говорю себе, в зеркало на ночь глядя:
тени, как трупные пятна на водной глади,
молча лежат на развалинах человека,
вышедшего в тираж в самом начале века.
Выдумкам и мечтам, песням и разговорам
я затыкаю рот скомканным триколором,
и только держу равнение, потому что
в жилах моих струится портвейн «Алушта».
Если из моды выйдут прогулки строем
прежде, чем каждый из нас дома умрет героем,
кончится всё – терпение, деньги, время,
дождь, валидол, строчки в чужой поэме.
А коли так – трезвея, с иглы слезая,
окна больших мониторов протрем слезами,
и наш пароход – конечно же, философский –
пустит на дно подлодка «Иосиф Бродский».
Пули над Бродвеем
Перед тем, как спустить курки, поглядите на наши лица.
Вот, зарыв бейсбольную биту и новых наделав ксив,
солнце жизни моей
на скамью запасных садится,
с головой погружаясь в оранжевое такси.
Но на здешних широтах
eй развернуться негде,
и вползает во двор машина с простреленным колесом,
и наши сердца цвета ливийской нефти
о волнорезы памяти разбиваются в унисон.
О такой любви
в каждом баре поет Синатра.
После этого всё позволено, говорят.
Тем убойнее ночь, бесконечная,
как сигара,
на огонёк которой слетаются все подряд.
И, в пыли земной перепачкав пиджак и брюки,
настоящее время
в грядущее когти рвёт,
за окном проплывает промзона размером с Бруклин
и фигуры нетрезвой речи вмерзают в лёд.
Проведи меня к людям живым,
золотая моя лихорадка.
Да очистит мне кровь невозможный сухой закон.
Я заcтыну опять над бутылкой с морским осадком,
пока плещет о сваи жестокий двойной бурбон.
Моя круглая родина,
глобус мой слезоточивый,
ты ни шагу назад, а если я вдруг умру -
о, закрой поскорее своё либеральное чтиво
и подельников бедных моих позови к топору.
Я клянусь, заштормит.
Распахнётся окно монитора,
и любовная лодка даст понемногу крен,
чтобы нам, бестолковым сказочным мореходам,
заказали по рации хор полицейских сирен.
В негритянском раю,
на дымящейся кухне адской,
я схлопотал бы маслину в широкий лоб.
Здравствуй, жизнь. Демонстрируй своё фиаско
фонарю, близорукому, как циклоп.
Мое черное знамя
Столица дотачивает ножи,
солнце отчаливает в офф-сайд,
радуга в редких лужах лежит,
почти закатанная в асфальт.
И, словно удолбанный санитар,
в дверях возникает Цветной бульвар.
По горло в его в золотых огнях
мы плывем туда, где гремит Колтрейн,
где мама-анархия, лифчик сняв,
молча сцеживает портвейн.
В этой квартире всю ночь напролет
я жду рассвета – за годом год.
Спичка, погаснув, летит в окно.
В легких стоит сладковатый дым
и не уходит. Портрет Махно
был черно-белым, а стал живым.
И я поворачиваюсь к стене:
«Нестор Иванович, вы ко мне?»
Он говорит: «Не наступит весна,
вы давно просрали свой отчий дом,
на карте битой эта страна
лежит сплошным нефтяным пятном.
А в стакане с виски, как пароход,
качается алый кронштадтский лед.
Где твои любимые? Нет как нет,
их улыбки я скоро навек сотру
со страниц пропахших свинцом газет,
а потом с «одноклассников.точка.ру».
Что тебе офисный ваш планктон?
Двигай за мной, c’mon.
Вам, хлопцы, с вождями не повезло,
у них силиконом накачaн пресс.
Вот оно где, мировое зло
с газовым вентилем наперевес.
Стальным коленом нас бьет в живот
доставший всех Черноморский флот.
Рви системе глотку, пока ты жив,
отвернись навсегда от ее щедрот.
Это совесть наша, бутылку открыв,
отправляется в сабельный свой поход.
Главное, взять без потерь вокзал.
Думай, короче. Я все сказал».
И он уходит сквозь гул времен.
Судьба совершает нетрезвый жест.
Шторы шеренгой черных знамен
яростный шепот разносят окрест.
И словно в мазут окунают меня
черные наволочка и простыня.
От всего на свете позабыт пароль,
потому и не по-детски ломает нас,
наша персональная головная боль
уже несгибаема, как спецназ.
И однажды жизнь, что была легка,
в кружке пива спрячет удар клинка.
Вот тогда мы увидим – горизонт в огне,
джунгли наши каменные сжег напалм,
и с бубновым тузом на каждой спине
валит конармия в гости к нам:
вот король, вот дама, потом валет,
а за ними на полном скаку – конь блед.
И дышать мы будем, во веки веков,
позолоченной музыкой их подков.
Стихи о вине и глинтвейне
…пока развозит меня между вином и виной…
Андрей Хаданович
1.
Пока земля еще навеселе
и по рукам идет, слегка на взводе,
нас караулит смерть, остекленев
на призрачном подпольном винзаводе.
Мы глушим это палево винтом,
поэтому вот так неотразимо
от сказанного вслух разит вином
с неуловимым привкусом бензина.
Наверное, я лишний человек,
и мне б уже словить, без волокиты,
глобальный, словно оттепель, флешбэк
в смешных полутонах желто-блакитных,
чтоб взять да и увидеть – как теперь –
из черных недр калининградских баров
прижатый прямо к морю Коктебель,
весь в ссадинах от солнечных ударов,
где падающим звездам смотрят вслед
налившиеся свежей кровью розы,
и все на свете освещает свет
ущербных лун,
погибших от цирроза.
2.
Табачным дымом воздух перекрыв,
мы выпьем, и мгновенно станет ближе
далекий обоюдоостров Крым,
герой бездарных санаторных книжек.
Скажи «изюм», судьбу переиграв,
умножь высокоградусную муку
моих плодово-ягодных отрав
на скорую крепленую разлуку,
никто не брошен посреди песков,
не пролегли границы между нами,
а просто время гасит кинескоп
и площадей оранжевое пламя.
И, как в немом от ужаса кино,
с пробоинами в корпусе минфина,
полями ржи на золотое дно,
подняв волну, уходит Украина.
Но хрен забудешь эти голоса,
часть речи, пребывающую в трансе,
обитые железом небеса,
аварию на гефсиманской трассе,
апостолов, расстрелянных в упор
на запасном аэродроме мрака,
– и почерневший от тоски кагор,
сочившийся из топливного бака.
3.
И в тот же вечер я тебе сказал,
что ты, иными говоря словами,
не женщина, а облако в слезах
над нашими большими городами.
Неслабый дождь со спиртом пополам
им заливал глаза в стальной оправе,
а я сдавал спасителя ментам,
воздушный поцелуй ему отправив,
и я в упор не видел берегов,
склонялся ангел надо мной в печали,
когда мой рейтинг падал мордой в плов
с таких высот, что еле откачали.
А завтра в нашей северной стране,
в которой занят я полураспадом,
недорогих кафе во глубине
приволокут и мне канистру с ядом.
Все оживет – бумажные цветы,
убитые дорогой километры,
твой мертвый телефон и даже ты
в слепой воронке мусорного ветра.
Сойдя с парома где-нибудь в Литве,
ты мне соврешь, что путь назад заказан
и что не кровь на блузке, а глинтвейн,
разбавленный холодным польским джазом.
Повалит снег, и я услышу, как,
приняв стакан, практически в отрубе,
играет на трубе один чувак
в прокуренном насквозь варшавском клубе –
cпалив дотла огнем тяжелых нот
нутро бессонной европейской ночи,
он слишком много на себя берет,
вокзалы и пивные обесточив.
Пускай уже и музыка не та,
что доносилась с площади де Голля,
когда нас обнимала пустота
и мы тонули в ней, как в алкоголе,
но все равно – ни жить, ни умереть
нельзя, пока, растягивая соло,
царь иудейский выдувает медь
из наших разговоров невеселых.