Ехали сутки, грязь взрывалась глубоко внизу, под ноющими колесами, желто-бурым заклеивая окна. Пахло даже внутри уаз-хантера: лесным непролазным месивом, холодной глиной, хлипким маем, гнилыми стволами берез, бездомностью.
- Здесь кругом одни болота, от того и вонь, – высказался Герка, которому молчание Учителя стало наконец не под силу. Учитель Петр Самойлович отвечать ничего не стал. Он сидел, набычившись, утонувши в своей походной куртке, такой же крапчато-бурой, как грязь на ветровом стекле. Дворники скрежетали, размазывая жижу.
- Вот как пить дать, засосет конкретно, – бурчал Герка сам для себя – Дороги, пыль да туман… Там прикольно, в песне: хоть пыль у них там была, а у нас тут… У нас гниль, а не пыль… Гниль и… боль… Туман и этот… обман…
- Эй, – вдруг вынырнул голос Учителя откуда-то сбоку, – притормози, я кому сказал!
Уаз-хантер встал посреди бездорожного месива.
- Осмотреться надо, – сказал Учитель и боком начал вылезать. Было слышно, как его отважные сапоги пожирает с хамским хлюпаньем глина – защитница этих мест.
Герка впечатался щекой в ребристый руль и закрыл глаза. И сразу справа, в закрытом глазу что-то болтнулось: что-то белесое, округлое, с пронзительными скважинами вместо глаз, на голове – столб из тумана. Руки протянуты к Герке. Дедюлевский Христос.
Тогда еще во время съемок у всех, у всей группы, остановились часы. У Герки они так с тех пор и не починились. Пипец, пришлось новые покупать.
Это было место средней степени тяжести, но хорошая зона, зона с высокими энергетическими проводимостями – там много чего получилось отснять… А как Петр Самойлович гордился этим Христом! Даже в Белоруссию послал, и в Америке ученые – Маргарита Викентьевна с братией – спорили о том, насколько изображение реально крутое… То есть насколько там Христос, а не просто небожественный призрак, каких много. Там Христос весь белый, а сквозь него что-то такое просвечивает… Пруд просвечивает и вроде куста. Только кусты там не растут. Не-а. Там песок. А пруд, конечно, был, в Дедюлеве пруд нехудой, даже типа озеро… Большое и чистое. К вам слон придет купаться…
Сестра звонила незнакомым людям, набирала от балды: «Хотите в жизни большого и чистого? Да? А у вас есть ванна? Ну, ждите, сегодня к вам слон… придет ку…» Блин, колдоебины тут знатные. В детстве казалось прикольно, просто корчило от смеха, да, слон… Ох как странно, что Сонька того… Умерла. Вот бы ее заснять, то есть, ее астральное тело заснять, чтобы хоть как-нибудь увидеть! Ее нашли на диване, в ее коммуналке, ей было пятнадцать… Она лежала там два дня и две ночи. Говорили, что передозняк, но он, Герка, в это не верит. Не верит, потому что… А потом мать сказала, что не придет на похороны и Герке не разрешает ходить, потому что самоубийц нормально хоронить нельзя, это типа грех. И Герка сказал, что идет в свой колледж, а сам убежал на Сонькины похороны, и ему там было так…
Он чмокнул губами, все его лицо медленно затекало, становилось резиновым, ребристым и сладко воняло бензином… Если уж мы в Малых Котах зафиксировали шарообразные светящиеся формы с крыльями, то почему Соньку не того… Не зафиксировать?
Затылком он чувствовал, что Учитель копается невдалеке: то ли полез в чащу, то ли исследует дорогу, чавкая где-то рядом. Он всегда чувствовал Учителя, как говорится, подкоркой. Петр Самойлович – величина. Сила. Ученый от бога. Как ему, Герке, повезло, что его одного из группы Учитель взял на это дело… И совсем не страшно… То есть страшно так, что зашибись… Но в меру. В «Битве экстрасенсов» недавно показывали, как Марьян Иванович, ну, тот, из Ростова, который выиграл у них конкурс на подселение чужой души к другой душе, как он снимал потом эту подселенную душу… Короче, жесть! Вынос мозга. Работка триндец: уделаешься, пока выковыряешь эту самую душу обратно… Свечи там, заклятия от бесов, молитвы всякие… Все прям тряслись там, чуть в штаны не наложили. А только Учитель круче. Он этих душ – и подселенных, и неподселенных – навидался за жизнь…. Его не проймешь. Он…
Сон для Герки был счастьем. Во-первых, потому что он уже сутки был за рулем, воюя с этой гребаной дорогой. Во-вторых, потому что во сне он мог чувствовать и думать разные мысли, а в нормальном своем, повседневном виде он вроде как спал и ничего думать вообще почти не мог. В-третьих, во сне Герка обретал способность говорить. Говорить внятно, даже интеллигентно. И каждый раз оказывалось, что все фразы и словечки, которых он наслушался, обучаясь в летучем отряде Учителя, были при нем: все бессознательно записались на подкорку и перли плотным косяком, а то и клубком, как рыба, идущая на нерест.
Чем-то его смущали эти подселенные души… Сонька. Да. Похоже, она типа подселилась ко мне… Три года прошло, а я вижу… Иль нет, слышу, как она по телефону треплется и смеется. Она всегда тихо так смеялась, про себя будто. А ведь ее отчим мутузил, она жаловалась вроде как… Она стремалась одна в квартиру входить – ну, что поддатый он выйдет. А я… А мне как-то все тогда вдруг по барабану стало. Я мутный ходил, ничего не втыкался, что она там одна… Мать говорила, пускай сама, коза, решает свои проблемы, не лезет к нам. Да она и неродная сеструха, а двоюродная. Вот и дорешались они там…
- Эй, Шибзик, – громко сказал ему в ухо Учитель, – ехать пора. Здесь пока еще не совсем то, что надо… Местность вся заболочена, но продраться можно, это я тебе говорю. К ночи должны быть на месте. Ноосфера-то здесь прощупывается, ну, подключка какая-никакая есть, да только это все не то…
- Ноосфера? – Герка на Шибзика не обижался. Это Учитель так. Это потому что Учителю пятьдесят с хвостом, а ученику – семнадцать. Но он способный. Он еще покажет…
- Ну, мир мертвых, забыл, что ли, чему Вернадский-то учит? – недовольный Петр Самойлович хрястнул дверцей машины, отчего голова Герки подпрыгнула на плечах, и он мигом проснулся. Раздался рев, и бурый кисель взлетел чуть не до самых небес, до самой ноосферы. Стекла пожелтели.
- Как говорится, гивном очи застилае, – выразился Петр Самойлович, любивший иногда вставить что-нибудь емкое и по делу. Иногда Учитель даже и сам не знал, откуда, из какой эпохи его героической жизни приходят ему на уста всякие хлесткие выражения.
Герка не стал спрашивать учителя, кому «застилае»: ему или уазу, он пытался вспомнить все, что знал про эту самую «ноосферу», и выходило, что знал он до черта мало.
- Ноосфера, – сказал Учитель, подметив Геркино смущение, – это место в космическом пространстве, где накапливается мощная негативная информация. От людей. Ну, битвы всякие, убийства, пожары, катастрофы разные… А потом к нам обратно идет. В виде образно-звукового ряда… Вот и получаются места, которые мы с тобой ищем. Там отрицательные энергетические сгустки, поэтому и хрономиражи там. Понял?
Герке было обидно, что Учитель снова посчитал его за лоха. Он хмыкнул, тряхнул вороной чувашской челкой, сплюнул в окно, чтобы защитить свое достоинство и сказал:
- Да знаю я… Просто я не врубаюсь, чего мы туда едем, там же высшая степень тяжести, вы же сами говорили, что там прямо с копыт срубает. Почему мы среднюю какую-нибудь не выбрали? Ведь это ж опасно может быть… Ну, не знаю, для дивайса, что ли…
Сказал и сам испугался своей трусости. Хотел, как лучше, а получилось… Теперь не просто лох, а еще и морось. И еще прикрылся дивайсом, как чайник.
- С копыт срубает! С копыт! – Петр Самойлович говорил с педагогическим показным отвращением. – Учишь, учишь – а все без толку! Нам места средней степени тяжести – вон уже где, – и рубанул по горлу. – А в этом лесу ты хоть жизнь узнаешь… Поймешь, почем овсы…
- Почем чего?
- Вот и узнаешь – чего, когда доберемся, – и Учитель принялся засупонивать ворот своей походной куртки с таким остервенением, будто боялся заразиться от Герки глупостью. – Образовываешь тебя, дурака, окультуриваешь, учишь: вот уже три года с тобой вожусь, в экспедицию взял тебя одного, ты это-то хоть понимаешь, пэтэушник? За дивайс он испугался, тоже мне…
Тут Герка замолчал намертво. Он зверски обиделся. Формально Петр Самойлович был прав: Герка был, ну, то есть… раньше… Ну, учился год в этом… ну типа в колледже учился на водителя, в Новосибирске. Колледж он послал лесом. Из Новосибирска слинял. Даже не раздумывая. А что там было терять? Кобеля-папахена? Маманю, на которую этот самый папахен периодически в пылу разборки нахлобучивал помойное ведро? Пятиэтажку с раздолбанным балконом и темными конурками вместо комнат? Нет, Герку звало и томило иное будущее. Как только он увидел Учителя, услышал его речи… Ах, что тут сталось с этой мучительной фигней внутри, с душой – как потом ему объяснил Петр Самойлович.
И Герка пошел за ним не раздумывая. Потому что сладость вогнутых зеркальных поверхностей, первой и главной камеры с объективом из кварца, новых инфракрасных пленок и съемок в ультрафиолетовом диапазоне, волшебных объективов, искажений пространства и времени и вариаций электромагнитных полей до того взяли в оборот его сонную душу, что и сказать нельзя. Да он и не говорил: он молился на Петра Самойловича, который тоже без лишних слов принял его в команду, повел за собой, кормил и поил, да еще и обучал видеть такое… Книжки давал… Как-то, не слишком анализируя (даже и совсем ничего не анализируя, потому что был к этому не способен, хоть ты тресни), потихоньку, Герка исподволь подготавливал свое будущее, чтоб было, как у этих, из «Битвы экстрасенсов».
Дорога – впрочем, про нее уже и говорить не хотелось. Ну, все ж таки сказать придется: дорога (если так можно было это назвать) шла себе и шла к едрене матери, и под конец завязла в такой лужище, по сравнению с которой известный дедюлевский пруд казался просто плевком.
- Ну, ружье на изготовку, – сказал очнувшийся Петр Самойлович. Это означало, что надо было готовиться к ночлегу: если получится – в лесу, а нет, так в машине. Герка не умел долго сердиться, потому что все его чувства плавали примерно в такой же жиже, как та, что желтым одеялом покрывала дорогу. Он вылез на воздух, потянулся и глянул вправо, туда, где гиблый худой лес вприпрыжку бежал от разбитой колеи.
- Палатку ставить? – спросил он не оборачиваясь. По правде говоря, он очень надеялся на то, что никаких таких палаток ставить не придется. Про эти леса он уже нагуглил такого, что ночевать ему там – даже в компании Учителя – не хотелось ни за какие шиши. Запах махорки и дальние голоса по ночам, хруст веток, сиплые отзвуки немецкой речи, гнилые скелеты в касках под клочьями мха… Это сколько ж здесь тыщ полегло? Он дернулся, что-то соображая, глядя в темные березы. В животе у него кто-то хрипло сказал: «здрассте!». Там, в березах…
- Палатку, – приказал решительный голос за его спиной. – Мы, Шибзик, не за тем сюда ехали, чтобы по машинам прятаться. Стой, аппарат я сам возьму.
Свою драгоценную чудо-фотокамеру с объективом «Industar-50-2» и надетым на нее светофильтром «УФС-3», заряженную черно-белой пленкой, (модернизированный неуч Шибзик упрямо называл эту камеру дивайсом), он никогда никому не доверял. Вот уже двадцать лет он ее носил на руках (иногда вместе со штативом), и она ему платила за то приобщением к вечности. Таких фотокамер, способных делать снимки в ультрафиолетовом диапазоне, фиксирующих то, что находится за пределами человеческого глаза, может, сейчас и хватает, мало ли придурков-охотников за привидениями и тем, что «не видно глазу», но здесь ведь нужен талант, дар, мощное видение, интуиция! Он, конечно, не первый, и это немного обидно: да, не он изобрел эту технику, но что с того! Зато он один из первых начал пользоваться. Он вспомнил своего озерного Христа и усмехнулся. А светящиеся пришельцы в деревне Малые Коты! А снимки незримого города над озером Байкал! А призраки зеков с Беломорско-Балтийского канала! А Соловки! И вот теперь, наконец, это.
Он с удовлетворением оглядывал смурые, жесткие, как веники, осины, березы и елки. Туман ему тоже понравился. Лес тянется на много километров, и это отлично. Копателей здесь, конечно, немало, у них металлоискатели, щупы, лопаты – их дело вытягивать из-под земли незахороненные трупы солдат, рыться, так сказать, в материальном, во прахе.
А Петр Самойлович смотрит шире. И глубже. Он один может увидеть то, что хитро и исподволь сосуществует здесь наравне с елками и пнями, зевами-прогалинами и перекореженными останками военной техники сороковых годов. После побоища, которое здесь сотворилось, сгустки отрицательной энергии прямо роятся и кишат в воздухе вот уже более семидесяти лет. Человеческая жизнь целая… И это даже неплохо, что столько незахороненных тел еще осталось: раньше они просто торчали из-под каждого пня, теперь копатели все же отрывают, приглашают попов, делают братские могилы, да разве всех захоронишь! И это, опять же, для дела хорошо, потому что больше шансов увидеть ноосферу. Ее здесь можно лопатой грести из воздуха.
Впрочем, воздуха-то, как оказалось, вовсе не было. Вместо воздуха в горле стояло что-то кислое.
- Туман, – сказал Петр Самойлович.
Неподалеку от дороги уже слышался хруст и тяпанье топорика. Это Герка ставил палатку. Придется ему повозиться, м-да, пусть учится племя молодое, незнакомое. Какое облегчение, что решил он взять сюда одного только Герку! Петр Самойлович вспомнил глаза Нюты: «Я все могу. Я вам буду на костре готовить, посуду мыть в снегу. Я ночами не спать могу. Возьмите только». На костре… В снегу… Ему стало смешно. Снега-то никакого нету. Слинял снег.
Фотокамеру, она же дивайс, в новом, сделанном на заказ чехле, он торжественно положил на раскладной столик возле палатки. Шибзик суматошно разжигал костер, ломал сучья с воинственным треском, но далеко старался не отходить, видно было, что напуган, вслушивается.
Это была, самая что ни на есть, правда: Герка все трогал охотничий нож у пояса, а капюшон отстегнул и засунул в спальный мешок в палатке – чтобы не мешал слушать ушами. Полянку он выбрал небольшую, со всех сторон закрытую деревьями. Пусть чахловатыми, но все же самыми живыми деревьями: осинами или березами, разобраться в сумерках было трудно. Костер разгорался, и по поляне, перемешанные с искрами, ходили тени.
Открыли тушенку. Учитель что-то говорил, но Герка на этот раз слушал мало и без почтения: он все думал, что они будут делать, если раздастся неподалеку детский смех, перемещающийся из конца в конец чащи. Он читал в интернете на поисковых сайтах, что здесь где-то рядом была деревня, спаленная немцами подчистую, и этот смех слышали те, кто зачем-то (по дури, наверно) располагался на ночлег в одиночку.
- Угуглился я, – сказал он себе под нос, чтобы не чувствовать животного одиночества.
Чтобы отвлечься, он стал думать, как же ловко должно было действовать ЦРУ, чтобы всего за несколько лет взять и подсадить всех на интернет. По телевизору вовсю говорили об этом, так что получалось, что у ЦРУ везде в России были пособники и приспешники. Прикольно! Мать всегда говорила, что от этого интернета одна похабщина, но Герке почему-то было неприятно думать об этом, хотя вслух свое мнение он выражать не рисковал. Компа своего у него не было, он ходил в районную библиотеку и, надо сказать, проводил там немало времени за изучением всякого разного, блогов и сайтов. А теперь на душе у него было гнусно, и все. Наверное, и впрямь, интернет – зараза.
У него было такое свойство: раз и накатит чудная муть – так что даже Учитель и все Геркины подвиги на поприще изучения хрономиражей становились вдруг легковесными и плоскими, как картонка. За них нельзя было зацепиться, и в животе что-то стыло, как будто там кого-то похоронили.
Возбужденный Петр Самойлович в который раз уже объяснял ему про хрономиражи в лесу: «Ну, вот видишь ли, сейчас настроимся, поймаем момент… Тут главное понять: может, на том месте, где мы сейчас сидим, проходила дорога, ну, то есть, припасы подвозили или раненых забирали, понял? Здесь вообще узкий коридор был, вроде как просека, тут с земли и с воздуха расстреливали. Вот оно все и высветится, как есть… Ясно тебе? Вот это будет снимок, понял?»
Но Герка не воодушевлялся. Наверное, дело было еще и в том, что раньше они всегда выезжали на охоту за хрономиражами всем ядром группы: а это, ни много, ни мало, пятнадцать (а иногда и двадцать) человек. И места были все больше нестрашные: речка там, холмы, следы пришельцев, а на Соловки когда ездили, то его, Герку, не взяли: он тогда только влился в группу и ему не доверяли как маленькому.
И Анна Евгеньевна, Нюта, всегда готовила и шутила, и у них была походная кухня, и тогда еще была другая, не такая как сейчас, специальная темная палатка для проявки и печатания снимков, где пахло тайной и потом, и был даже прибор ночного видения.
…А один раз ваще прикол: прикатились жители той деревни, где группа засняла светящихся шарообразных пришельцев. Типа хаюшки, пиплы! Они такие пришли, и просят помочь им памятник Инопланетянину сварганить – потому что они типа патриоты и своей землей гордятся. Ну реально тащатся они от своей земли. И все тогда этот памятник делали вместе из огромной коряги, и Герке поручили вокруг головы у памятника новенькие гвоздики вбить – вроде как нимб. И это была крутотень, просто супер-пупер клево, и все праздновали, и притащили водку и закусь – свежую рыбу малосольную.
А сейчас они одни с Учителем в лесу, и костер горит слабо, и вовсе не хочется, чтобы вдруг из сумерек вылупилась дорога и повозка с ранеными…
…А ночью лес – это такой триндец, что соваться туда может разве что в корягу пьяный, ну, то есть конкретно кирной. Одних черепов на каждый сантиметр – вагон. Елочки – а под ними такое… В общем, реальный экшн, а не лесок… Эти черепа, в инете была инфа, во времена царя Гороха, ну, то есть, после войны, по разнарядке ихней собирали, как капусту, и считали – одна черепушка – один этот… трудодень. Это типа как рабочий день: в колхозах чем больше засчитывали этих трудодней, тем круче было: жратву давали и деньги, типа плату. А еще местные ходили в лес убитых обдирать. Ну, все же на поверхности лежало под елочками этими: трупы, а рядом вещмешки с консервами, с хлебом консервированным. У наших трупов, понятно, такого хлеба – не але, а у немчуры были банки. И шинели с них, со всех сдирали, и сапоги… Им что, они уже мертвые, а живым надо было харчеваться…
Потом Учитель долго возился с дивайсом: уходил от костра и возвращался, примеривался, думал. Герка стоял на подхвате: впрочем, сейчас это означало только то, что он подбрасывал в огонь хилые ветки, в нужных местах хмыкал и поддакивал, а потом мыл в луже котелок из-под тушенки с макаронами. Лужа была в десяти шагах от палатки, даже и не лужа вовсе, а так, ямка в земле, где еще лежал комком свернувшийся поганый снег. Вокруг было так тихо, что подмывало гаркнуть и свистнуть молодецким посвистом – так делал один из самых старых соратников Учителя, по прозвищу Кобра: он всегда по вечерам свистел очень громко и учил свистеть молодняк. Вдруг само собой понялось, что лес стоит молча: ни одна птица не ворохнется, никто даже не пискнет. Триндец. Ведь только начало темнеть…
- Здесь птицы не поют! – проскандировал Учитель отнюдь не молодецким, а самым обычным голосом, когда Герка вернулся с котелком. – Деревья не растут! И только мы плечом к плечу врастаем в землю тут!
Проинтуичил. Прочел Геркины мысли. И даже в рифму сконтачил…
- Это Окуджава, – пояснил Петр Самойлович, поняв, что поэзия не нашла своего адресата. – Песня такая у него. Про войну. Ты хоть песни его знаешь? Слышал когда-нибудь, темнота?
- Не-а, – и Герка пошел в палатку. Подумаешь тоже, какое старье выкопал… Он бы еще Витю Цоя вспомнил. Архаика. Кто-то рассказывал, что Цою за песни платило ЦРУ. Может, оно и Окуджаве приплачивало? Куда ни плюнь, это ЦРУ везде уже успело нафигачить.
А деревья здесь все ж таки растут. Хотя и обглодки, но растут. Так что не надо ля-ля. А вот про тех, кто врос здесь в землю, лучше не думать.
Он влез в спальный мешок и стал слушать, как возится Учитель. Тот шуршал, бормотал что-то, один раз ругнулся, но скупо и без драйва. Герка заснул под это бормотание, ожидая во сне, что будет очень бояться, но вместе с тем и надеясь на что-то этакое. Он начал мучиться еще задолго до рассвета, потому что сквозь храп Петра Самойловича ему слышались – нет, вовсе не стук топора и не немецкая речь (из которой он, впрочем, знал только «Хенде хох!»), – а вроде как лай и скулеж собаки в большой дали.
Герка и сам не знал, любит ли он собак или нет, но сейчас это поскуливание с долгим волчиным «у-у» на конце рыболовным крючком впивалось ему внутрь головы: и совсем под утро он вдруг понял, что опять слышит Сонино бормотание. Причем, неясно было: то ли телефон находится попросту у него в мозгу, то ли это вообще не телефон, а подползшая к палатке собака, внутри которой находится радио, и по этому радио передают Сонькино пришептывание и мягкий, почти беззвучный смех. Самое же душераздирательное здесь было то, что в этом смехе иногда проскальзывала та же самая собачья нота «у-у», словно поскуль-помехи глушили Сонькино сообщение, и в собаке-дивайсе было что-то испорчено.
Но все-таки хуже всего было то, что он никак не мог разобрать ее слова – то ли она жаловалась на что-то, то ли жалела кого-то. Герка вертелся в спальнике, сердце у него билось черт знает как, так что под конец всего этого безобразия он уже не мог понять, кто скулит: собака, Сонькин голос или это самое непонятно зачем существующее его собственное сердце воет воем из груди. Когда он выдернулся из мешка, в палатке было солнечно, плавала веселая пыль, мешок Учителя пуст, а в голове болталась одна спасительная мысль: про подселенные души и про то, что надо бы попросить Учителя познакомить его с кем-нибудь из настоящих профи, чтобы они зараз сняли всю эту фигню с Герки.
Учитель был взбудоражен и озабочен. Над его кепкой стояло солнце, он давил сапогом останки углей в кострище и отказывался завтракать.
- Ехать надо. Не то место, – сказал он. – Не то. Энергетика еще не того. Надо вглубь.
- Там лужа, на дороге, не пройдем, – напомнил ему Герка, на весу вскрывая банку ветчины, на которой коротко и ясно было написано «Ветчинка».
- Пройти надо, – велел Петр Самойлович. – Хоть в объезд. Я там видел старую колею. Может, дорога…
Герке показалось неясным, видел ли Учитель дорогу, так сказать, внутренним зрением или взаправду. Он проглотил шматок отдающей железом ветчины и робко спросил:
- А поснимать получилось?
- Нашел чего спрашивать! Их еще проявлять надо… – скривился Петр Самойлович, забирая у него банку и выковыривая оттуда кусок поприятнее. Он покосился на Геркину физиономию и, снисходя, добавил:
- Над болотами, там, – махнул он в сторону пустой банкой, – что-то было, всполохи какие-то. Я пару раз щелкнул со вспышкой. Приедем на место, поставимся как следует, будем проявлять…
О дороге Герка уже не думал. Ему до чертиков хотелось проявить. Это была самая опупенная часть работы.
Честно говоря, Герка был уверен, что с лужей придется повозиться. Но он, как всегда, недооценивал удивительные способности Учителя. Там, сбоку, в кустах ольшаника тот и впрямь разглядел нечто, похожее на лесную дорогу – в объезд лужи. Хрустя кустами, они туда выдернулись и поехали. Под роботские крики навигатора, который твердил, что они едут совсем даже не туда.
Это немного смахивало на чудо. Заметно было, что когда-то дорога была вполне действующей и до сих пор ею оставалась в каком-то смысле. У нее были колеи. Она куда-то двигалась, она бугрилась и мужественно преодолевала колдое… и прочую ху… Ну, в общем, всякие препятствия, потому что ругаться матом даже для разрядки Петр Самойлович запрещал. Он говорил, что духи этого не любят.
Духи, может, и не любят, а Герка любил. Он не в вате вырос – папахен, да и мать, всегда выражали свое отношение к миру сочно и однозначно с помощью этих самых истинно русских слов. Папахен всегда говорил, что настоящий русский человек есть истинный ариец: не раскисляй какой-нибудь, который только и знает, что на жопе сидеть и в потолок плевать, и чтоб лексика была тоже крепкая: ядреная, душевная, не бабья. Впрочем, мать-то, хоть и баба, умела вставить свои задушевные пять копеек не хуже папахена. Даже пострашнее у нее выходило как-то… Поначалу Герка переживал, что Учитель не дает ему проявлять мужественность и задушевность этим самым способом, а потом привык и только иногда про себя он…
К середине дня что-то в дороге застопорилось. Она начала просаживаться под колесами, а потом вообще исчезла: будто не давала им разрешения на дальнейшие действия. Потом под колесами захлюпало. Потом оказалось, что колес нет – вместо них вращается болотная вода. Под невнятные восклицания Петра Самойловича и Герки, наконец-то чуть-чуть облегчившего душу, их немного покачало, проволокло между бугорчатых стволов и выплюнуло на поляну.
Трудно было хоть как-то назвать это место: ну, вроде как огромное болотное окновище посреди одинаковых стволов. Но примечательна поляна эта была вовсе не своей чересчур мясистой травою и неприятным молчанием, нет.
Посреди нее валялось и высилось нечто бурое, гигантское, в несколько этажей. Битые жизнью темно-кирпичные стены скалились на пришельцев своими выщерблинами, нижние многоячеистые окна внизу, были заложены теми же кирпичами, из которых что-то росло, вроде сурепки и бурьяна.
Герка выдохнул и с ужасом поглядел вверх: из наполовину мертвых окон спускались несколько кряжистых деревянных лестниц. Никакого признака дверей. Зато над всем этим красовалась жутковатая труба. Вернее, то, что от нее осталось: полтрубы багрового цвета выдиралось из ахающей вверх крыши, далеко перегоняя кроны самых отчаянных осин и берез.
Гости поляны сидели в уаз-хантере тихо: у них горели щеки, шеи были вытянуты, как у гусей, а глаза созерцали верхние этажи. То, что они переживали, скорее всего, можно было бы назвать страхом божьим - это была паника, священный трепет и упорное нежелание быть в это время в этом месте. Им казалось, что кто-то только что наотмашь отхлестал их по щекам. Им казалось, что у здания завода (потому что больше всего эта монструозина смахивала на завод или там, фабрику) десять, а то и пятнадцать этажей. Им казалось, что…
Первым оправился Учитель. Сказались годы странствий и умение быстро переваривать неизведанное.
- На карте такого нет, – сдержанно сказал он, стараясь, чтобы голос не выходил за пределы безопасного пространства, означенного уаз-хантером. – Нет такого, понимаешь?
- Понял, да, – сипло ответил ему ученик. – Но оно вот… Оно есть.
- Ладно, допустим, – Учитель кашлянул негромко, потом еще, потом прочистил горло как следует – потому что обыденные звуки вроде кашля помогали справиться со страхом. Впрочем, кашлять ему никто не мешал и говорить тоже. Здание опрокидывалось на них, нависало над головами, пугало своей непристойной достоверностью, но молчание, которое шло от стен, было каменным, абсолютным. Там внутри никого не было или там выжидали – что-то будут делать непрошенные гости?
- Надо исследовать объект, – сказал Учитель почти обычным голосом. – Здесь заводов не должно быть. В лесу. Надо понять, что это такое. И кстати, у него всего четыре этажа.
- Я да, это самое, я вижу, четыре, ну, точно… – Герка сам не понимал, почему этот заброшенный завод так его испугал. Что-то в этом во всем было… Так как не бывает. Как будто какие-то законы нарушались, что ли… Оптические законы уж точно здесь вытворяли нечто запиписечное.
- Ну, чего трусишь, вылезай, здесь нет никого, – бодрясь, сказал Учитель. Он ждал, притоптывая на осколках кирпичей, дивайс висел на ремне на шее.
- А лестницы зачем? – Герка выпрыгнул из надежного уаза и завозился в траве, не желая идти дальше. Трава здесь была большая, крупные болиголовы дотягивались до плеч.
- А что лестницы? – невинно спросил Петр Самойлович. Он не хотел пугаться каких-то там лестниц.
- Да то, – непочтительно высказался Герка, – что по ним лазиют, вот что.
- Да кто лазает-то? Что ты несешь? – сердясь, спросил Перт Самойлович.
- А я почем знаю, – сумрачно сказал Герка. – Лазиют и все. Вон, ступеньки в грязи все.
Петр Самойлович решил не отвечать. Тем более что отвечать было все равно нечего. Он подумал, что он бывалый, заслуженный человек, ему есть, чем гордиться перед отечеством, он, можно сказать, собаку съел на всяких там мистических кренделях… По обилию самовосхвалений и подбадриваний он понял, что продолжает бояться. Такого с ним раньше не случалось. Был всегда, как говорится, драйв, кураж. Иногда потряхивало маленько, но нудного, вцепившегося в затылок страха никогда не было. Он вспомнил дедюлинского Христа и бучу в Америке и тряхнул головой. «Не на таких напали!» - почти что выкрикнул он вслух и подумал: а кто они-то? Кто будет на них нападать?
- Исследуем объект изнутри, место интересное, – теперь он шел по поляне, размахивая руками, не оглядываясь на Герку, и, не переставая, гордился собой. Каждый шаг вяз в мерзкой траве – и откуда она такая массивная и толстая здесь в мае? Герка неохотно прыгал за ним, размахивая тонкими руками, нелепый, как комар. В отличие от Учителя у него не было поводов собой гордиться: его так и подмывало бежать без оглядки, наплевав на интересное место.
- Место с хорошими энергетическими проводимостями, – бормотал Учитель. – Не самой, скажем, низкой тяжести, но это-то ерунда для тех, кто…
Они подошли вплотную к заводу. Широко пахнуло сыростью, замшелостью, лежалостью, будто кто-то встряхнул заплесневевшую громадную тряпку. Оглядываясь, они обошли приставленные к стенам корявые и вместе с тем ладные деревянные лестницы: те были сбиты прочно, крупные гвозди выпирали из влажного дерева, как почерневшие шляпки подберезовых челышей.
- Кажется, здесь дождь прошел,– отметил Петр Самойлович. Ему буквально только что пришло в голову, что придется обойти практически все здание, чтобы отыскать вход. Они прошли еще чуть-чуть и уперлись в отвратительные заросли. Серые волокнистые ветви утыканы были коронками-гнездами с язвочками прошлогодних репьев. Заросли стояли стеной, но странно было не это, а те звуки, которые долетали из-за стены. Там, по другую сторону, что-то говорили, кто-то крикнул басом, снова голоса. Петр Самойлович прокашлялся, позвал, потом еще и еще.
Противнее всего казалось то, что там перекликались и, похоже, ругались или громко разговаривали много людей, целая компания, и все это было совсем рядом, просто рукой подать. Но подавать ни рукой, ни ногой в репьевую гущу не хотелось: под ногами пузырилась грязь, а репьи клубились над головой, как колючая проволока. И хотя эти сволочи, судя по звукам, колбасились совсем рядом, откликаться они и не думали, и это раздражало больше всего.
Голоса еще покричали; судя по всему, им все было до лампы, а потом заткнулись в момент, как будто все разом подавились. Герка думал, что его штырит конкретно: ему очень не нравилось поведение неуловимых голосов за дебрями зарослей. Но Петр Самойлович ничего не замечал: он вяло разъярился. Его злило, что какие-то придурки с той стороны позволяют себе разыгрывать заслуженного человека, прямо-таки издеваться. Он снова покашлял, пробуя голос. Ну вот, конечно, охрип.
Они тупо постояли у репьев, боясь приблизиться вплотную, тем более решиться идти напролом: нахватаешься репьев, потом отцепляй целый день, выковыривай, как подселенные души… Герка тоже начинал злиться. Но его злость была сильной и рьяной, и в ней было что-то задиристое: он просто не желал, чтобы его «накололи»… Ну в смысле, он не желал выглядеть лохом в глазах Учителя, кто бы там не подсовывал ему какие-то тухлые тесты на прочность. Он понимал, что его берут на слабо (кто берет, непонятно), но шел на все, потому что Учитель был здесь.
Ему самому на хрен не сдался этот мутный заводик… И гребаные кусты. И голоса за кустами. Но Учителю приспичило любой ценой попасть внутрь. Ладно. Сделаем. Говно вопрос.
Петр Самойлович стоял в неглубокой медитации и соображал: злиться было не на кого. Ясно как белый день. И как он раньше не смекнул! Это явно была аномальная зона, пусть не портал, но степень тяжести чуть выше средней, это уж точно. Один феномен «замороженного эха» чего стоит – вдруг ударило его, и он прямо ахнул. Конечно, эти голоса с другой стороны репьев – это ж натуральный феномен эха! Типичный. Как в уральской деревне Молебка. Там тоже голоса, и – никого. Здесь можно (и нужно) было поснимать, позондировать. Как грибник чует боровики, а рыбак – скорый и удачный клев, Петр Самойлович чуял энергетическую поживу, и у него чесались руки.
Но Герка уже бежал в сторону от кустов, уже засучивал рукава куртки, пробовал суковатые ступеньки ребристой подошвой… Перекладина сразу же облепилась свежей грязью, тягостно скрипнула, но Герка карабкался все выше, не жалея рук и ног. Петр Самойлович маялся внизу и думал, как правильнее поступить: предоставить ученику разведывать на местности (это могло быть опасно: мало ли что, потом вынимай его непонятно откуда… А если перекладина подломится, а если…) или лезть самому (не хотелось, честно говоря, он слишком уж большая величина, чтобы так, по-подростковому, очертя голову соваться фиг знает куда. Такие, как он входят через дверь, входят солидно…) Ему вдруг сделалось вроде как неловко. Не то чтобы перед Геркой, и не то чтобы даже неловко, нет, ему просто было страшно торчать тут внизу без никого. Он зафиксировал страх, поморщился. Потом плюнул и полез. Он лез по другой лестнице в другое окно, рядом, стараясь не отставать.
Какое-то время они, пыхтя, лезли и лезли, перехватывая руками и опасливо пробуя каждый новый уровень: по дороге выяснилось, что лестницы очень длинные, длиннее, чем казалось с земли. Потом вдруг Герка тихо сказал: «Вот здесь», и Учитель, покачиваясь, пытаясь немного уменьшить свой грузный вес в воздухе, вжимая бессознательно голову в плечи и замирая над ухающей глубью, – на дне которой виднелись все те же кусты, болиголовы и пни, – сказал: «Пошел». И Герка спрыгнул, как прыгают из самолетов десантники с парашютом, только в отличие от них он выпрыгнул внутрь, а не наружу, но весь мир так же ухнул в него и закачался внутри, и в животе сразу сосуще запело.
Оба приземлились бог его знает на каком этаже – внутри было темно, нет, светло, но сначала померещилось, что темно, да, было такое чувство: оттого, что пространство, в котором они оказались, вроде как давило. Нет, помещение выглядело просторным, бывший цех, причем старинный – кирпичная кладка стен, замусоренный пол, почти отсутствующий от своей вышины потолок, весь в далеких и грузных перехватах железных балок… Все отчетливо пахло старыми временами, семидесятые, нет раньше, раньше… Пахло сырым цементом. И еще какой-то примешивался к этому знакомый запашок…
Петр Самойлович потрогал аппарат на ремне и перевел дух. Здесь было чем заняться. В первую очередь нары. Да, вдоль стен стояли широкие деревянные лежаки, наподобие нар: он прищурился, вздрогнул… что это? Дико: их покрывали шкуры. Да, именно так: темные, большие шкуры топорщились на пришлецов сухим, прогорклым мехом, грязно белея кожистым исподом.
– Господи, – сказал Петр Самойлович и оглянулся. Ему не хотелось, чтобы Герка его услышал. Но Герки рядом не было: его куда-то черти сдули, как всегда.
Учитель снова потрогал аппарат, он касался его, как оберега, он не соображал, что делает: храни меня, мой талисман, храни меня, думал он стихами Лермонтова из какого-то фильма, прохаживаясь вдоль стены. Наклонился, потрогал шкуру. Она была очень тяжелая, даже чересчур: впрочем, он никогда не имел дела с убитыми медведями, или как их там… Его мир был невесом по сравнению с этой вот… А с чем, собственно? Он вздрогнул и огляделся. Что его так пугало здесь? Неужто эти нары, укрытые шкурами, вдоль огромных облупленных стен? Затем он понял: несоответствие. Нары никак не вязались с цехом. Это ж точно раньше был рабочий цех: из пола торчали непонятные гнутые железки, краснел в дальнем углу зверских размеров промышленный вытяжной вентилятор, из которого лезли драные провода … И вдруг эти шкуры…
– На дворе двадцать первый век, – сказал он себе в утешение, зная, что Герки поблизости не наблюдается, – на дворе уже это самое, а они тут…
Он быстро пошел к выходу, потом побежал, перепрыгивая через железки на полу. Выход, слава богу, здесь был: вот он, родимый, вот он. Петр Самойлович выбежал из цеха и понял, что стоит в длинном, грязном коридоре. Мысль о том, чтобы здесь закричать и позвать Герку, оказалась непереносима: он быстро пошел по коридору, который оканчивался лестницей вниз. Петр Самойлович понял, что ему нужно туда, что, вернее всего, Герка ушел вниз, да, он там, на другом этаже… Он взялся рукой за когда-то желтые железные перила, отдернул руку, повернулся и побежал назад. Профессиональная гордость. Он не мог так просто взять и уйти. Там давило, это да, почему-то приходили на ум поздние сумерки, хотя было еще светло, но бросить такое место он не мог. Пригнув голову, он влетел в огромное молчащее пространство с черными разлапистыми пятнами у стен, отстегнул непослушную кнопку, вытащил аппарат, постоял, прицеливаясь и замирая, и стал наводить и щелкать, почти не глядя, снова вглядываясь… На каждый снимок уходило довольно много времени – солнце уже садилось, красавица-погода за огромными щербатыми окнами, по-видимому, изрядно подурнела…
– Ну, все, хорош, достаточно. Больше не стоит. Сойдет… – он выскочил оттуда, как ошпаренный, снова пробежал по коридору, снова лестница; по ней Петр Самойлович скатился без звука, охнул и оказался на другом этаже.
Он стоял там, возбужденный, даже можно сказать, удовлетворенный: вот, не поддался страху, успел заснять все, что мог. Почему «успел» и что означает эта спешка, если там, в цеху, никого не было, и никто его не подгонял, он не хотел думать. Он прошелся по новому коридору, обнаружил еще одно странное помещение. Оно предназначалось по-видимому, под кухню, какие бывают при казармах и больницах. Большие стены ядовито зеленели, на громоздкой засаленной электроплите теснились десятилитровые кастрюли с погнутыми ручками и кровавыми цифрами, которые всегда накаляканы на таких вот кастрюлях… Сумрачный больничный шифр, казенная тоска безымянной еды: что-то с чем-то, какая-то баланда, хлебово из капусты с капустой, перловки с морковкой… Петр Самойлович подумал о том, что в уаз-хантере на заднем сиденье лежат нарезные батоны, штуки две еще осталось, прикинул он, и хорошие мясные консервы, и лапша быстрого приготовления «Ролтон»…
Ему вдруг стало решительно наплевать на это загадочное место, туды его в качель. Больше всего Петру Самойловичу, учителю маловерных, сейчас хотелось засесть в уаз-хантере с отпиленной горбушкой батона и вкуснейшей банкой цыпленка в желе.
Надо выбираться, сказал себе он, рассеянно и как бы свысока оглядывая кухню: плиту, на полу жестяной чан вроде как с питьевой водой (пить эту воду Петр Самойлович не стал бы ни за какие коврижки), пришпиленный над плитой наказ (по виду серой крупитчатой картонки, висящий здесь годов с пятидесятых): «Уходя из помещения, гасите свет». Далее строй пластиковых бутылок с пивом на неструганых досках, кое-как уложенных на кожаного козла. Гимнастического черного козла, еще нового, как из спортзала, через такого все скачут под лай физрука… Скачут… Присутствие козла в кухне было неприятно. С другой стороны, почему бы им не поставить в кухне козла, если нету нормального стола? С третьей стороны, кому «им»?
Тут Учитель подумал, что неплохо было бы все-таки пощелкать кухню – на всякий случай. Он отстегнул кнопку кожаного футляра, извлек аппарат, навел на запыленные бутылки из-под пива. Погодите… Они же только что были с пивом! Ну да, с бурой жидкостью внутри, с покоробленной этикеткой «Балтика № 9»! Даже с пышной ярко-желтой пеной в горле, под самым сердцем… Тьфу ты, под самой крышкой! Кстати, Госдума-то собирается запретить пиво в пластике, они там додумались до того, что это яд. Яд… Он выжидательно смотрел на мутные бутылки, стоящие порожняком, как наконец дошедший до пункта назначения товарный состав. Химический состав преступления налицо – это яд. Но здесь у всех твердое алиби. Они подчистили все улики…
Петр Самойлович, как говорится, машинально нацелился, щелкнул раз, потом другой, потом третий, и, шатаясь, задом стал нащупывать выход. Вот он уже вне, вот бежит к выходу… Где-то у очередной железной лестницы вниз он сел и схватился за голову. Она слегка прояснела, хоть и начинало пакостно ломить висок. Что-то подсказывало ему (а он всегда верил «чему-то» что «подсказывает»), так вот, оно прямо изподсказывалось ему, что никакого выхода внизу нет. Он, сутулясь, подобрался к лестнице – узкой, витой, пронизывающей этажи лестнице с рыже-ржавыми бубликами-нашлепками на перилах – и поглядел вниз. Лестница обрывалась над пропастью. Внизу ничего не было. Нет, обман. Все путем. Померещилось. Лестница была нормальной – шла до самого низа, как полагается.
И какие-то звуки были. Он прилег ухом к железному в дырочках полу и попытался ухом втянуть вибрирующий нечленораздельный сигнал. Что это? Может, Герка? Учитель крякнул и поднялся с пола. Он потер ухо – вот етишкина контора, как же это он забыл про пацана? А если Герка хряпнулся с какой-нибудь верхотуры? Как Петр Самойлович, знаток природы человеческой, мог взять с собой этого балбеса… и завернуть всех остальных желающих? Петр Самойлович с тоской вспомнил Нюту. Подумал о цыпленке в желе. Ничего не оставалось делать. Он стал спускаться.
Делать этого не хотелось ужасно, потому что лестница вся проржавела и покачивалась под большими ногами Петра Самойловича. Он спускался без конца, переходя из белесых, расчерченных черным пятен в темные куски пустоты, а звук внизу медленно приближался, разбивался на фрагменты и членился на...
«Ка-акой жест американского спортсмена вызвал та-акую реакцию россиян?!» – вдруг залихватски вопросил голос из тьмы. В ответ тошно взревела механическая музыка, и голос, как ни в чем не бывало, на бреющем полете понесся дальше: «Ка-ак изменился наш отважный боксер после камандиро-овки на войну?!» Другой голос, почти неотличимый от первого, тяжело нагруженный жизненным, блин, опытом, уронил во тьму: «Этта не расскажешь, этта нада видеть»…
Петр Самойлович пошатнулся, крепче стиснул перила и заспешил. Проскочив еще один виток, он спрыгнул во мрак на хрустнувший пол. Но здесь, во мраке, все-таки издали светилось и горело что-то белое, с рябью. По эху можно было понять, что помещение, в котором очутился пришелец на этот раз, размером чуть ли не больше первого цеха. Окна заложены кирпичами, вспомнил он, да. И вот это… «Му-у-ужскае да-астоинство!! – облегченно взвыл голос, теперь уже близкий, – смотрите в субботу, в девятнадцать ноль-ноль!!» и Учитель понял. На полу (то есть, видимо, на полу, в темноте было не разобрать) разорялся большой телевизор. Экран плясал, и крупные, рябые изображения чьих-то бритых голов, складчатых затылков, кулаков и канатов на ринге, какие-то военные действия и баррикады, от полной тьмы вокруг ослепляли, оглоушивали и сбивали с ног.
Он стоял перед разрывающимся телевизором непонятно где, вокруг прыгал мрак.
Он был окружен прыгающими, бьющими в там-там, в барабаны, в собственные бритые головы, ему в лоб, пляшущими свою ритуальную пляску вокруг белого, мелькающего и ревущего неподвижного костра, и из этого костра рвались звуки, что-то про детей-фашистов с топорами и ножами, он не мог разобрать. Потом он разобрал что-то про все скопом соседние страны, про то, какие там живут садисты и уроды, а потом им всем, собравшимся в цеху, сообщили, что надо бдеть, бдеть, чтобы не было войны, чтобы было мирное небо, потому что кругом – иностранные агенты и шпионы, и одновременно показывали что-то знакомое, недавнее, про зверства где-то в разбомбленном сером городе, беженцев показывали, и какие-то лица брошенных в развалинах детей снова всплывали, он видел их небесные, страшные глаза…
И он видел, он слышал, что вокруг заходились какие-то бритые головы в ритуальном танце и подкидывали копья остриями к небу, и ра-аз – и два-а – потому что какой к чертовой матери потолок, какой пол, когда в тебя бьют и пляшут, пляшут и бьют, и костер гудит и ревет, и орущие искры мечутся туда-сюда, и надо остаться живым, надо…
И ох, как кричат, визжат и ревут, топот и смерчь, смерть и пот, и потолок, и пол, и земля.
Уже наверху он понял, что руки у него все ободраны, и вспомнил, что полз, полз до лестницы, пытался ее нащупать, нашел и вскарабкался на нее, и снова пополз – уже по ней. Где-то через три-четыре витка он встал на четвереньки, потом заставил себя подняться: встать прямо, гомо сапиенс, говорил он себе, все ж таки гомо сапиенс, и чтоб никаких… Видимо, Учителя вело шестое чувство, а, может, он было двадцать шестым или шестьсот шестьдесят шестым, но до главного этажа, того, что с цехом, он карабкаться не стал, сил не хватило. Он вылез на этаж ниже (а, может, и на два), бежал по коридору, потом протащился через порог подсобного помещения, где лежали мешки и еще какая-то хрень, но там оказалось самое главное – разбитое окно, и из него торчала лестница.
Уже не спрашивая себя, где может быть его ученик, Петр Самойлович, трясущимися ногами нащупал верхние перекладины, сполз чуть ниже для верности, примерился, и, стараясь не глядеть на ободранные в кровь руки, стал спускаться. Все тряслось: и перекладины, и болиголовы внизу, и битое стекло у красных стен, и он сам.
По дороге вниз, заходясь от страха, он припомнил, что какая-то жуткая баба зверски обидела другую бабу ведьминской породы и назвала ее «писей-бабочкой», и раздулся скандал, и уже достигнув земли, он сообразил, что это ничего, это нестрашно, это нереально. Просто по мере продвижения вниз (успокаивал себя он) мозг выталкивал и осмыслял услышанное где-то во тьме. Там, в телевизоре: они тоже ревели и прыгали там, подумал он, эти бабы…
Но слишком основательно вспоминать он был не в состоянии.
Земля в иллюминаторе, земля в иллюминаторе, пело в нем, когда он ступал в грязь. Он жил, он пел, он вспомнил про аппарат и в ужасе стал его ощупывать. Аппарат был цел и невредим. Петр Самойлович вытащил его на свет божий и быстро им полюбовался. Потом осторожно стал отходить от дома. Он примерно помнил, где они с Геркой оставили машину. Там, в бардачке, должны быть пластыри и йод.
И цыпленок в желе, обрадованно тюкнуло в голове, и цыпленок, а потом, после еды, мы все обмозгуем, все рассортируем, и, кстати… Он искоса, сверху, глянул на аппарат, теперь опять болтавшийся на шее.
Уаз-хантер стоял сразу за бузинными березами и елями на полянке. Отсюда покинутое место высшей степени тяжести, третий уровень, смотрелось ненавязчиво. Уже в машине ему открылось – против его воли и желания – чем пахло в первом цехе. Там пованивало цементом, да, конечно, и сыростью, но еще и это… Там пахло пивом.
После цыпленка Петра Самойловича развезло, и он заснул. В сумерках он очнулся на заднем сиденье уаза, потный, с облепленными пластырем саднящими ладонями. Впрочем, это его ничуть не волновало, волновало другое: как и где проявить сделанные снимки, ну, и, разумеется, где околачивался Герка. Он попробовал Геркин мобильный, но тот зазвонил прямо у него под носом, на сиденье, и Петр Самойлович вспомнил, что сам же учил пацана никогда не брать на разработку места мобильник, бесполезный, а то и вредный предмет в аномальных зонах.
Он еще немного покрутил ситуацию так и эдак. Идти искать Герку? Нет, только не это, нету сил, да и бесполезно. Сам появится. Герка всегда был шебутным, шибзик, одно слово. Придет как пить дать, вот только стемнеет. Он достал термос, налил себе чаю и, покопавшись в сумке, с удовольствием извлек банку сардин в масле. Следовало вознаградить себя за пережитые минуты… кстати, сколько он там пробыл? Он поднес к уху часы, что-то хрупкое пересыпалось в них. Время. Часы шли.
Было семь вечера. Значит, он пробыл внутри завода всего два часа с небольшим. Странно. Он был просто уверен, что больше. И еще – если это аномальная зона, то почему часы все еще шли? Они должны были того-этого еще в самом начале. Таков закон.
Ему все еще было не по себе: начнем с того, что лес кругом был… ну, не самый надежный. И торчащий за деревьями завод тоже не радовал. Внезапно, по тому, с какой силой вновь нахлынула тоска, он понял, до чего одинок. Раньше в экспедициях на места его всегда сопровождала группа учеников и последователей. И Нюта, которую он всегда пристраивал на полевой кухне – готовить и мыть ложки-миски. А чего еще с ней делать прикажешь? Мда… Он допил чай, дожевал бутерброд и опять беспомощно прикорнул на сиденье.
С Петром Самойловичем творилось что-то непристойное. Ему представилось, что вот, он сидит в машине, уткнувшись лицом Нюте в грудь, а она гладит его по волосам и… А потом он начинает расстегивать ей пуговицы на блузке… Нет, она носит свитер… Он расстегивает ей свитер, а под ним… Боже мой, под ним… рай. Под Нютиным свитером была большая поляна, пушилось очень много незнакомых трав – как петушок и курочка в детстве, только попышнее. Еще под Нютиным рыжим свитером мягко горели огни в окнах дачи, и на террасе его кто-то ждал и любил, и на грядках вдоль тропинки росли курчавые оранжевые лилии и пряно пахли, прямо в нос, прямо в губы, прямо с холода домой, и он всхлипывал и спал на заднем сиденье уаза, и не хотел просыпаться, чтобы Нюта не отняла свою грудь и не погасила свет на террасе, уходя из помещения.
Потому что ведь если она совсем уйдет из помещения, из места высшей степени тяжести, которым, как выяснилось, было сердце Петра Самойловича (это выяснилось прямо сейчас, прямо здесь вот, в уазе, и нет ничего важнее, надо это запомнить, чтобы потом не забыть), если она уйдет и погасит свет, то Петр Самойлович останется один на один с аномальной зоной, которая была везде, и внутри, и снаружи, она была повсюду, эта зона: поэтому часы и шли, они просто привыкли.
А потом вдруг полил дождь или, может быть, ударил град, одним словом, гроза начала бушевать в деревьях, сильная, с ветром, но Петру Самойловичу было не до нее, потому что он снова спал и никак не хотел просыпаться.
продолжение следует…