Русские диаспоры, диаспоральность как драматическая неизбежность
Волны русского горя
Моя подруга давно живет в Берлине. На мой вопрос, чем первая русская эмиграция, случившаяся век назад, отличается от нынешней, последних лет семи, она, недолго думая, ответила так: они надеялись вернуться, а эти нет.
Мне-то кажется, что «всё не так однозначно». Однако резон в этом суждении есть.
Людям из первой эмигрантской волны могло казаться, что случившееся – это историческая случайность и что вернуться будет можно и есть куда. Не могло ж все пропасть в одночасье!..
Это было, пожалуй, добросовестным заблуждением. В СССР нельзя было взять и «вернуться». Совершившие в 30-х – 40-х годах обратный трансфер в Москву или Ленинград обычно обнаруживали, что они приехали в совершенно другую страну и в ней живет совсем другой народ, хотя и говорит на почти понятном языке.
Там можно было только без затей умереть, как Куприн или Цветаева. Но это всё потом. А в Париже и Берлине можно было питать наивные надежды.
Ну а невернувшиеся (и не собиравшиеся возвращаться) могли, по крайней мере, вспоминать о том, что была же когда-то не самая плохая страна. Называлась Россией.
Вспоминали они разное.
Набоков – счастливое детство петербургского аристократа.
Шмелев – московскую семейную идиллию.
Бунин – минуты страсти в барских усадьбах и в каютах волжских пароходов.
Зинаида Гиппиус – людей Серебряного века, своих знакомцев.
Георгий Иванов – богемные петербургские зимы...
Вспоминали, чтобы увековечить.
В своем известном стихотворении «Ликование вечной, блаженной весны…» Иванов включает зимнюю прогулку вдоль царственной Невы с давно убитым Гумилёвым в контекст неиссякающей актуальности. Нева соотнесена с мифологической Летой, чтобы придать событию статус вечного:
… Зимний день. Петербург. С Гумилёвым вдвоём,
Вдоль замёрзшей Невы, как по берегу Леты,
Мы спокойно, классически просто идём,
Как попарно когда-то ходили поэты.
Гораздо реже находились в эмигрантском кругу в Париже или Берлине такие яркие в прошлом фигуры, не обделенные житейским багажом, кто не вспоминал ничего вообще. Вячеслав Иванов или Дмитрий Мережковский, например. Они пытались мыслить себя в контексте мировой культуры, из которой Россия драматически выпала. Скажем, Мережковский так концептуализировал свою позицию в нескольких словах: «Настоящее кажется мне иногда чужбиною. Родина моя – прошлое и будущее»…
Короче сказать, большинству из пишущих и рассуждающих эмигрантов первой волны было что вспомнить. Было чем потешить ностальгию в мемуарах о прошлом, которое заведомо лучше настоящего. Было о чем пролить слезу на реках вавилонских и чему придать непреходящую значимость.
К слову, на равных правах таким воспоминаниям об утраченной стране предавались и те, кто остался жить в России, трансформировавшейся в СССР. Они никуда даже не уезжали, а чувствовали себя чужими. Одна из кульминаций такого рода – микропоэма оставшегося и умершего в Петрограде-Ленинграде Михаила Кузмина «А это – хулиганская», – сказала...»:
…И заманчиво,
Со всею прелестью
Прежнего счастья,
Казалось бы, невозвратного,
Но и лично, и обще,
И духовно, и житейски,
В надежде неискоренимой
Возвратимого -
Наверно, забыла?
Господи, разве возможно?
Сердце, ум,
Руки, ноги,
Губы, глаза,
Все существо
Закричит:
"Аще забуду Тебя?"
Этот процесс воспоминаний слегка напоминает иногда магические заклятья. Но магия не работала в полную силу. Она не поднимала со дна Атлантиду, а только создавала лишь ментальный узус потерянного, невозвратимого счастья.
Тот же Георгий Иванов на этом основании в упомянутом программном стихотворении отменяет эмиграцию как сущностный факт бытия:
…И совсем я не здесь,
Не на юге, а в северной царской столице.
Там остался я жить. Настоящий. Я – весь.
Эмигрантская быль мне всего только снится –
И Берлин, и Париж, и постылая Ницца.
А Набоков еще в 1967 году, за десять лет до смерти, убеждает себя, что его не обманывала память о детском рае. Этому самоубеждению посвящено одно из лучших его стихотворений, «С серого севера».
С серого севера
вот пришли эти снимки.
Жизнь успела не все
погасить недоимки.
Знакомое дерево
вырастает из дымки.
Вот на Лугу шоссе.
Дом с колоннами. Оредежь.
Отовсюду почти
мне к себе до сих пор еще
удалось бы пройти…
Нынешним мигрантам часто и вспомнить почти нечего. По крайней мере, в возвышенно-ностальгическом модусе. У них было мало достаточно хорошего, добротного прошлого.
Знакомое дерево упорно не вырастает из дымки. Прогулки 2011-2012 годов с белой лентой или даже более поздние не выглядят убедительно.
Конечно, протекло еще не так много эмигрантского времени, чтобы это осознать и в этом вполне убедиться. Но, трезво рассуждая, едва ли могут дать обильную пищу для ностальгии унылая позднесоветская эпоха и постсоветская морока. Разве что в порядке какого-то счастливого исключения.
В последние советские и постсоветские десятилетия в российской жизни, как правило, не было исторической значительности, за немногими исключениями. Ну да, краткий момент Перестройки-Демократической революции конца 1980-х-начала 1990-х годов. Ну да, для кого-то еще и упомянутое чуть выше движение Белой Ленты в России в начале 2010-х. Но это, пожалуй, и все. Остальное – суета и бред.
У немногих наших современников основание их значимости – личный вызов эпохе, творчески претворенный в книги и фильмы, в научные труды. Скажем, у Елены Якович, Александра Архангельского, Наталии Громовой… (Впрочем, Архангельский сейчас в Москве. А я не устаю восхищаться стоическим подвижничеством тех, кто оказался во внутренней эмиграции и пытается работать на будущее. Но это другая тема.)
Ну а милые сердцу сугубо личные воспоминания, с ними как же? – спросите вы. Да, сердцу не прикажешь, стихия чувств дает непредсказуемые всплески. Казус, однако, в том, что российское прошлое сильнейшим образом проблематизировалось и весьма обесценилось едва ли не целиком. Особенно – в модусе личного благополучия (пусть даже невинно-детского или связанного с личными любовными успехами).
Раньше память поддерживала. Она давала опору и надежду. Давала точки отсчета, куда можно возвращаться. Теперь же таких точек нет или гораздо меньше. Нет опоры. И, сдается мне, нет надежды.
Перед лицом исторической катастрофы российское (советское включительно) прошлое стало предметом острых трансграничных публичных споров. Мнений много, но общий вектор, но распространенный и труднооспоримый вывод – это патологичность российского опыта как такового.
Русский мыслитель XIX века Петр Чаадаев, сурово судивший отечественный исторический опыт, воскрес в потомках. И его выводы, как и известные идеи о России Освальда Шпенглера, даже усугублены. Первый говорил об исторически провальном опыте, второй о химеричности цивилизации, но все-таки никто прежде так не акцентировал токсичность этого опыта и этой цивилизации, как происходит ныне.
Россия – это историческая патология, причем опасная для окружающего мира. Раньше бы никому в голову не пришло таким образом фиксировать некое философическое резюме. Теперь подобного рода суждения становятся банальными и рутинными.
Новым мигрантам не на что опереться, нечем отчитаться, у них нет аргументов, связанных с историческим прошлым России и с личной борьбой за сохранение этого чудесного прошлого. Даже если они стойко сопротивлялись приливу безумия в путинскую эпоху, они не могут этим утешаться. Это не дает им солидного преимущества перед «колбасной эмиграцией» из СССР-России конца ХХ века.
К тому же стойко противостояли далеко не все. Герои есть, но их не так много, как могло бы быть. Многим долго казалось, что жизнь как-то сама, без их борьбы и усилий, вырулит к таким нормальному государству и нормальному обществу, в каких негрешно жить и умереть. Рынок сам вылечит и экономику, и политику, назначит правильный курс идей.
Их, нас всех ждал облом.
Отмена российского прошлого и русской культуры, даже русского языка как токсичного наследия – вот с чем приходится жить новому русскому эмигранту, хочет он того или нет.
В первой русской эмигрантской волне мы найдем немало примеров переживания эпохи как одного большого всемирного тупика, «заката Европы», и в этом контексте восприятие личной ситуации как вполне безнадежной. Даже теперь это чувство глобального исторического тупика не так остро переживается, как это было в первой половине прошлого столетия.
Но это чувство не делало тебя отщепенцем на основе российского происхождения и гражданства. Ты делил его со многими европейцами. «А вот как будто ночь по всем приметам. Деревья жмутся по краям дорог, и люди собираются в кружок и тихо рассуждают…» – у Рильке в переводе Пастернака.
Теперь совсем другая напасть: данный нам в ощущениях сугубо русский тупик как историческая константа.
Россия, согласно распространенной точке зрения, ходит по кругу, возвращаясь, воспользуемся библейским образом из притч Соломона, на свою блевотину. Она загадочно обречена на повторение негативного социального опыта (авторитарно-репрессивный режим, гонения на свободу, дискриминация в правах, внешняя агрессия, выброс вовне инакомыслящих эмигрантов).
Поэтому, продолжим, новый мигрант лишен права на авторитетную позицию, исходящую из российского прошлого, давнего и недавнего. Хорошего прошлого нет или крайне мало. Прошлое обнулилось, и в личном регистре, и в масштабе страны и культуры.
Люди первой волны могли сказать (и говорили) про себя: «Мы не в изгнании, мы в послании». (Этот тезис приписывается то Нине Берберовой, то Зинаиде Гиппиус.) Послание понималось как трансляция некоего вершинного опыта русской культуры, имеющего общечеловеческую значимость и обращенного ко всем. Запечатанная бутылка, брошенная в океан бытия, с текстами русских литераторов-классиков Золотого века и интеллектуалов начала минувшего столетия.
Оно, это давнее послание не имело в виду обязательно «прекрасную Россию будущего». Но пусть не сразу и с перекосами, даже было получено, прочитано на исторической родине Берберовой и Гиппиус в конце ХХ века, хотя это, как мы видим, по большому счету ничему не помогло.
Но какое послание может заключать в себе и хоть как-то выразить современный русскоговорящий мигрант? Кому оно предназначается, кем будет получено – это уже второй вопрос. Сначала нужно бы как-то представить и составить это послание как своего рода пример достоинства, образец исторической активности, как трагический вызов обстоятельствам, которые оказались значительно сильнее, но в сфере духа не могут конкурировать с величием личного подвига и благородством души. И при этом, скорее всего, придется избегать соблазна универсализма, генерализации нового русского опыта и духовных накоплений нынешнего русскоязычного поколения как ценной вселенской универсалии.
А вот со всем этим большие трудности.
Отсюда в мигрантской среде огромные проблемы с ответом на вопрос о том, на какой личный опыт можно опереться, творческий паралич и непродуктивные междусобойные споры («битвы червей в дохлом голубе», как недавно выразился литератор Алмат Малатов, довольно давний эмигрант из России и большой скептик).
Это особого рода чувство бездны, объемлющей твое существование. По конкретному берлинскому поводу один друг, уехавший из России в марте 2022 года, написал мне, что, цитирую, ««русской движухи» тут нет не потому, что нас тут нет или мы чего-то ждем. У нас нет ни энергии выражать русской идентичность, ни этического права устраивать «русскую» движуху. Нам даже на митинг русскоязычный стыдно прийти. Мы незаметно растворяемся в марше против агрессии среди украинцев».
Даже и самоопределение на уровне самоназвания представляет некоторую трудность. Эмигрант, релокант, репатриант, russophone?..
К тому же сама эмиграция как состояние, кажется мне, не воспринята и не пережита пока как особого рода испытание или даже как искупительное событие. Иными словами, недавний мигрант не видит в своей внезапно случившейся и происходящей в Берлине, Белграде или Лондоне жизни той смысловой важности, которая выходит за пределы анекдота. Видит, но редко. Может быть, как раз в совместных акциях с украинцами и белорусами, позволяющих найти русло чувству личной вины и личной ответственности.
Вернемся к началу. Собирается ли новый эмигрант вернуться? И да, и нет.
Кто-то ждет «черного лебедя», кто-то взвешивает меру личной опасности, кто-то производит расчеты, определяя момент неизбежного, по-видимому, крушения нынешнего российского колосса на глиняных ногах. Некоторые призывают «стать основателями новой гражданской нации, переступить через сиюминутные виртуальные политические амбиции ради работы над действительно большим проектом будущего» (цитирую фейсбучный пост Юрия Терехова из Вашингтона; мы с ним земляки по месту рождения, Архангельску).
Кто-то ни на что такое не надеется и считает наиболее вероятными другие перспективы (варианты: катастрофа, которая оставит одни руины; затяжное капсулирование режима; медленная трансформация системы в «нечто иное»), когда вопрос о возвращении вообще потеряет смысл. А потому не правильнее ли просто поскорее раствориться в человечестве? Тем более, что глобальный мир дает для этого разные возможности.
Судьба предшествующих волн эмиграции показательна. Во втором, от силы в третьем поколении от них не оставалось и мелкой ряби на карте мировой культуры. Этому способствует то обстоятельство, что новые мигранты осознают и идентифицируют себя, подобно многим своим предшественникам, как люди Запада, русскоговорящие европейцы и американцы. Мировой Запад для них не чужбина.
Актуальный парадокс заключается в том, что их далеко не всегда готовы такими считать. Их правовой статус, их легитимность часто проблематичны. Нансеновский паспорт пока никто не собирается переучреждать.
Русскоговорящий мигрант сегодня – как дикая берлинская лиса. Непонятно, где, с кем и чем живет.
Напоследок два впечатления.
…Идешь вечерним Тиргартеном и слышишь душераздирающий крик. Лукавый спутник говорит: это лиса поймала зайца. Да, лиса дитя природы, ей многое позволено. А что дано нам?
…Однажды с утра у подножия небоскреба на Потсдамер плац, проходя мимо, я увидел распотрошенную птицу. Он нее остались только белые перышки. А на следующий день и их уже не было.
Но это, наверное, тоже не про нас.
Евгений Ермолин
Берлин, сентябрь 2023